Ты уж меня, конечно, прости, я — дурак (очень хорошо с «дураком» вышло — самокритично и в то же время ведь никто не подумает, что он действительно дурак). Я больше не буду...»
Подпись неразборчива.
Лешка свернул эту цидульку треугольником, обвел по краям жирной линией, сделав в центре впадинку, что было похоже на сердце, и, написав в сердце: «Тане», отправил по назначению.
Записка шла по классу, по волнению можно было проследить ее движение.
Наконец она у Тани.
Таня покраснела еще больше, хотела было развернуть послание, но неожиданно скомкала бумагу и, сунув в карман белого халата, со слезами выскочила из класса.
Воцарилась тишина, и стало слышно, как в парте у Шкерина бормочет транзисторный приемник.
— Что случилось? — спросил Петрович.
Все молчали. Да и что, собственно, случилось, в самом деле? Ну, у Таньки Росляковой истерика, или как назвать эту беготню со слезами?
Но Петрович был старым мастером, его просто так, «на арапа» еще никто не проводил. Он внимательно осмотрел весь класс, каждого в отдельности и, четко определив источник происшествия, прицельно обратился: